Подобные литературные конструкции сильно повлияли на народное воображение викторианской и эдвардианской публики. В этой главе я хочу обратиться к повествовательным талантам таких авторов, как Форд, Пью и другие, писавших для читателей среднего класса. Предназначенные для посетителей Лондона из провинции и колоний, а также для растущего числа местных читателей среднего и нижнего среднего класса, чье знание о городе определялось их собственным расширившимся опытом поездок на работу и обратно, потребления или занятости в расширяющихся секторах услуг и администрирования, эти тексты были и разъяснительными, и художественными, они преследовали задачу найти смысл в диком разнообразии, используя для этого литературный стиль, который можно было бы определить как «городскую экзотику». В этом состояла стратегия преодоления культурных различий: угрожающие стороны городской жизни и имперский проект превращались в зрелище, и именно описания тела одетого (а порой и обнаженного) городского жителя, лондонского стиля и его непрерывно меняющегося колониального контекста оказались наиболее эффективным средством для передачи знаний о значимости города как столицы страны и империи. Лондон был империей в миниатюре, и писатели, художники и этнографы брались за портрет столичных обитателей во многом потому, что это позволяло им порассуждать о территориальных, личностных и властных отношениях, определявших социальный ландшафт. Эти отношения были представлены таким образом, что ни один определенный и не меняющийся вестиментарный тип не мог быть напрямую ассоциирован с его раздробленной топографией. Даже знаменитые кокни были порождением литературы, живущим в четко определенных границах, в пределах слышимости колоколов церкви Сент-Мэри-ле-Боу, и как недавно прибывшие чужаки, так и ничего не подозревающие жители пригородов относились к числу статистов в большой сцене тщательно контролируемого и богатого нюансами движения сквозь колонизированное пространство. Именно это имел в виду журналист Томас Берк, когда написал в своей автобиографии «Ночи в городе» (1915), что:

Лондон – это не одно место, а множество мест; у него не одна душа, а много душ. Жители Брондесбери явно отличаются по характеру и темпераменту от жителей Хаммерсмита… Запах, одежда и звуки, издаваемые людьми в Финсбери-парк так же отличаются от запаха, звука и одежды людей в Уондсуорт-коммон, как если бы один район был Англией, а другой – Никарагуа[86].

Как поясняет историк литературы П.Дж. Китинг, авторов XIX века, которые описывали городскую жизнь в таком «разъяснительном» стиле, привлекала по большому счету волшебная способность «выявлять различные системные и неясные скрытые смыслы», которые соответствовали многосоставности опыта непосредственного пребывания в городе. Кроме того, темы, которые освещались таким образом, «способствовали буквальной… интерпретации» социальных и расовых различий, которые питали самые консервативные инстинкты рыночного пространства для среднего класса. «Как для автора, так и для читателя было опасно разрешать рабочим или иммигрантам собираться в темных… плохо знакомых местах… в них было что-то первобытное, примитивное и противное христианству»[87]. Тексты, авторы которых ставили перед собой цель раскрыть и пролить свет на нравы иммигрантов, создавали ощущение контроля и сопереживания, распространяя реформаторское рвение миссионеров и на тех, кто грозит территориям, ближе расположенным к дому. «В этой особой литературе, посвященной городской жизни, было не всегда возможно или целесообразно проводить различия между беллетристикой и документалистикой», но лучших из этих авторов, среди которых были Генри Мэйхью и Чарльз Диккенс, Джеймс Гринвуд, Джон Холлингсхед, Чарльз Мэнби Смит и Джордж Р. Симс, объединяло сочувствие к тем, кто вдохновлял их на написание этих произведений, возмущение социальными и экономическими условиями, которые привели их героев к бедственному положению, а также прямой и ясный стиль повествования. Они также использовали одинаковый метод полевой работы, который был скорее качественным, нежели количественным: они стремились доказать свою точку зрения посредством выразительно представленных исследований частных случаев и в высшей степени эмоционального языка. Для историков, предпочитающих более скрупулезный анализ, ценность таких произведений может быть невысока, но романная форма позволяет понять, каким было недолговечное и иначе не зафиксированное отношение и внутреннее самоощущение различных городских жизненных стилей. Что особенно важно, своими произведениями они пытались открыть читателю глаза на то, что происходило совсем рядом и, возможно, было очень хорошо знакомо… «на большое разнообразие лондонской жизни и ее озадачивающую социальную стратификацию», а не на простой конфликт капитала и рабочей силы, так часто обсуждавшийся в политической экономике и моральной философии Викторианской эпохи[88]. Кроме того, такое путешествие с целью оценить ситуацию могло ограничиться десятиминутной прогулкой от Сент-Джеймса до Сент-Джайлза, поскольку на протяжении этого маршрута можно было встретить примеры всех проблем и проявления всякой несправедливости современного мира.

Таким образом, вестиментарные образы, задействованные такими исследователями, были рассчитаны так, чтобы отчасти апеллировать к общественному сознанию читателя, а отчасти – к страхам, имевшимся у представителей его класса. Риск воздаяния за пренебрежение всегда сохранялся, но поскольку литература описывала в основном отношения между бедными и богатыми, а не между капиталом и рабочей силой, под воздаянием понимали скорее разложение, а не физическое насилие или волнения рабочих, и именно в этом смысле фигура бедного чужеродного мигранта воспринималась как серьезная угроза. Присутствие его призрачной, одетой в лохмотья фигуры особенно заметно в знаменитом «Лондоне. Паломничество» Гюстава Доре и Бланшара Джерролда 1872 года. Историк искусства Айра Нэдел предполагает, что сила иллюстраций Доре заключается не только в их реализме (который для историка моды сильно компрометирован склонностью гравера к традиционным академическим канонам композиции и обобщениями деталей тел и одежды в романтическом духе), а в их символизме, который учил зрителя основам того, как воспринимать город и его значимость для данной эпохи. Доре и Джерролд выступали в роли «пилигримов, бродяг, подозрительных кочевников», решивших исследовать лондонских жителей всех классов, все время ища «образную сторону жизни и движения великого города». Главной темой их произведения стало идеализированное социальное и экономическое единство большого города, реально и символически стянутого берегами Темзы, утекавшей через доки в направлении портов Империи. К началу 1870-х годов такое представление о физическом единстве было слегка устаревшим, поскольку Лондон переживал быстрый процесс разделения в соответствии с профессиональными занятиями, условиями жизни, транспортными системами и отсутствием центрального управляющего органа. Поэтому к тому времени представление о раздельных, населенных различными жителями Ист-Энде и Вест-Энде было географической реальностью, которую тяжело было игнорировать, хотя ее психологические границы зачастую нарушались. В сфере воображения иллюстратору и журналисту удалось преодолеть эти различия таким образом, чтобы «неописуемое внешнее уродство», которое Мэттью Арнольд видел в Лондоне и описал в своей «Культуре и анархии», стало для Доре и Джерролда фантасмагорической и естественной целостностью, которая уравновешивала сказочную обстановку Холланд-хауса и Ледис-майл[89] с возвышенными тайнами опиумных притонов Лаймхауса или трущобами района Севен-дайалз. Как пишет Нэдел,

реальность города для Доре двойственна – он одновременно виден во всех подробностях и воображаем, узнаваем и иллюзорен. Доре показал городской мир викторианского Лондона глубоким и многообразным, и успех книги «Лондон. Паломничество» объясняется ее способностью взять город и его обитателей и превратить их в проявление и символ викторианской жизни[90].

Помимо путешествий и миграции, важных тем, через которые Лондон XIX века получал отображение в литературе и печатной культуре, существенным фактом жизни XIX века были передвижения рабочих и экономических беженцев, по крайней мере до 1880-х годов, когда развитие более регулярного найма неквалифицированных рабочих, механизация значительной части узкоспециальных операций, отмена храмовых и сельских праздников и ярмарок, а также победа магазина над торговцами вразнос обеспечили более высокий уровень городской стабильности и оседлость тех, чья жизнь до этого подчинялась смене сезонов и зависела от преодоления больших дорог. Историк Рафаэль Сэмьюел называл такое странствующее население «приходящими и уходящими», культура и вид этой важной, но нестабильной группы серьезно изменяли атмосферу города в определенное время года: «Жизнь таких путников имела определенное место в моральной топографии города XIX века. Железнодорожные станции и их окрестности всегда привлекали кочующее население, как и оптовые рынки… Кирпичные заводы на окраинах города постоянно служили местами ночевок, равно как газовые станции, железнодорожные мосты и виадуки». Их почему-то не замечали, словно коричневые и серые рубища таких босяков сливались с фоном локальной архитектуры и экономики. «В каждом промышленном и торговом центре были ирландские кварталы, „маленькие Ирландии“, чье население славилось своей привычкой часто менять место жительства… Мигрантскими были и кварталы, выходящие к воде»[91], хотя там чуждые черты жизни были менее скрытыми, более отчетливыми: «Видимо, в любом городе кварталы, находящиеся около верфей или берегов, всегда портятся», писала леди Белл в своей человеколюбивой книге «На фабрике» (1907). «Есть что-то в общении моряков… которые приходят и перемещаются, словно кочевники, за которых никто не готов ручаться, которые появляются и исчезают, не неся ответственности за свои слова или дела, что придает всему миру подобие беззакония и беспорядка»[92].