Предложенный Хопкинсом взгляд на происхождение моды «тедди», которая началась с капризов мейфэрских плейбоев из высшего общества и была подхвачена в бедных районах Южного и Восточного Лондона, на символическое значение этой моды как формы социального протеста и на ее скорую коммерциализацию в руках растущего сектора розничной торговли, который подстраивался под желания подростков, – был подхвачен социологами и историками массовой культуры. Журналисты, ученые и гуру стиля получили возможность наложить на довольно нескладного, обладающего иным чувством стиля подростка свои представления, согласно которым тедди-бой оказывался в центре самых разнообразных дискуссий: от споров о кризисе традиционных ценностей рабочего класса, о неизбежности криминала в эпоху роста государственного благосостояния, вплоть до обсуждений усредняющего влияния американской культуры и новых форм подросткового потребления. Можно сказать, что, соревнуясь, кто вычитает более глубокий смысл в укладке, позе или крое пиджака, критики преуспели лишь в том, чтобы низвести изменчивую и неуловимую манеру одеваться до роли довольно общего и приземленного симптома социальных изменений – как правило, получавших негативную оценку. Такая интерпретация истории превращает тедди-боев в первую в череде субкультур, принявших на себя сокрушительный удар культурной аналитики конца ХХ века – как подростковый стиль, который в постмодернистском мире возмещает отсутствие старых философий и религий.

Данная глава не ставит своей задачей навесить на истощенное тело нового эдвардианца очередную интерпретацию. Гораздо более важной, в свете поспешно утвердившегося мнения о тедди-бое как о простоватом реакционере и расисте, представляется деликатная археология: извлечение забытых и похороненных в уличной пыли и среди исследовательского сора мимолетных поз и образов. Тедди-бой – действительно заметная фигура в послевоенной общественной жизни, его внешний вид и поступки немедленно становились пищей для газетных корреспондентов, фотографов Picture Post, радикальных и популярных режиссеров и даже криминалистов. Но в погоне за объяснениями были потеряны или обойдены вниманием его связи с местом, призрачный статус очередного лондонского мифа и его зависимость от современной ему модной и социальной инфраструктуры. Будучи обнаруженными, эти направления могут прояснить, как сложилась устойчивая репутация Лондона как места, на улицах и в молодежной среде которого тестируются на прочность модные границы.

Препарировать стиль тедди-боев в лекционном зале начали еще даже до того, как о его смерти официально сообщил Колин Макиннес, хроникер новых молодежных культур, в своем эссе «Опрятный прикид»[306], где написал, что «карикатуристы (а даже лучшим из них стоит разуть глаза) все еще рисуют старых стереотипных тедди-боев; однако сегодня пример оригинального, доведенного до чистого абсурда стиляжничания можно встретить разве что в глухой провинции (в последний раз я видел одного такого в забегаловке Горинга-на-Темзе)»[307]. Первый классический труд, посвященный этой моде, – книгу «Уязвимые обидчики» – в 1961 году написал социолог Тоско Файвел. Он видел корни британского стиля тедди-боев в возникшем в конце 1940-х годов у портных с Сэвил-роу желании «вернуть себе лидерство по пошиву мужской одежды», связывая его с «немного показным бунтом», организованным «молодыми денди, которые прогуливались по послевоенному Вест-Энду в удлиненных пиджаках, зауженных брюках, закрученных котелках… восставая… против презираемого нивелирования социальных различий, насажденного лейбористами и новой американизированной массовой культурой». Файвел писал, что к 1950 году «эдвардианский стиль в своем расцвете вдруг совершенно неожиданно перекинулся на рабочих Южного Лондона по другую сторону Темзы, где его преувеличенность, напоминавшая о мюзик-холлах, стала очень популярной у молодежных банд и мелких преступников». С этого момента одежда начинает символизировать отказ от «респектабельности» в пользу легкодоступных удовольствий жизни на грани беззакония[308]. Файвел на основе этого символизма строит серьезные выводы и связывает прическу в стиле Тони Кертиса, узкие галстуки-«селедки» и криперы на креповой подошве, которые он позже видел на хулиганах, терроризировавших его родной Северный Лондон, с общим обеднением гетто и отказом от так называемых «традиционных» ценностей ради эгоистического культа личности и мимолетных удовольствий. Из окна второго этажа своего маленького домика он наблюдал картину упадка:

Каждую субботу и воскресенье до темноты… я видел маленькие темные фигурки мальчишек и подростков… они собирались по двое, трое или большими компаниями… все – в одинаковых костюмах тедди-боев. Все они… удирали в одном и том же направлении, в сторону больших улиц между крупными железнодорожными станциями, в грязный район сходящихся улиц и больших толп, магазинов, кинотеатров, забегаловок и ярких огней (в эстетическом отношении это ужасная дикость, но для мальчиков в этом, очевидно, была настоящая Жизнь с большой буквы). Иногда я думал о том, что можно действительно увидеть социальное болото, по которому они бродили. На севере рядами улиц лежали трущобы XIX века, где зияли дыры от бомб, упавших 15 лет назад… теперь они подлежали сносу и потому стремительно приходили в упадок, подобно самому образу жизни… вместе с памятью о стоптанных порожках, темных коридорах, о матери у кухонной раковины, об отце, снявшем пиджак и сидящем на кухне с газетой… <…>

Для мальчишек… не имело никакого значения, что на задворках этого района – лишь пустые склады, грязные уличные рынки и захудалые меблированные комнаты. На больших улицах подростки чувствовали себя так, будто погружались в успешную жизнь… которую демонстрировали витрины сетевых магазинов, набитых радиоприемниками, телевизорами, проигрывателями. <…> Такой Лондон, щедро предлагающий удовольствия тем, у кого есть деньги, был единственным авторитетом, который они признавали. Дом и работа значили для них очень мало»[309].

Файвел был исполнен благих намерений, как и полагается викторианскому филантропу; в качестве примера разрушительного влияния городской модерности, и в особенности капитализма, он приводил подробную опись трат на одежду и другие наслаждения, которые совершали омрачавшие его вечера малолетние правонарушители, классификацию мест, где они проводили свой досуг и анализ их социальных предрассудков. Его перо (вероятно, было в этом что-то циничное) с упоением живописало фактуру изображаемой жизни, однако он игнорировал материальные свидетельства, из которых, собственно, складывается стиль (очевидно, считая их безвкусными и непривлекательными). Так, атрибуты дендизма рабочего класса, хоть и выделялись на фоне остальных ценой и визуальным эффектом, были лишь символом ложного сознания, наивной веры в то, что консюмеризм способен преобразить скучную действительность. Более того, эта иллюзия была так убедительна и так быстро распространялась, что Файвел считал своим долгом показать ее глобальные последствия – в масштабах от СССР до США. Лондонская культура для него была просто локальным примером городской культуры, страдающей от повсеместной и грубой пошлости.

Более поздние ученые, исходящие из понимания культуры как практики, имеющей конструирующую и медиирующую роль, а не как универсализирующего инструмента оценочных суждений, смотрели на феномен тедди-боев менее предвзято. Тексты, вошедшие в сборник «Эпоха изобилия», составленный Богданором и Скидельски, в том числе эссе Пола Рока и Стэнли Коэна о тедди-бое, куда охотнее признают, что одежда и материальная культура могут способствовать нормированному развитию самоидентификации, а не только искажать какие-то старые представления об аутентичности. Все же, явно пестуя романтический идеал рабочего-бунтовщика, Рок и Коэн практически заместили одно пристрастное представление другим. Они ставили задачей продемонстрировать, что тедди-бои были в равной степени продуктом газетной истерии, ложных журналистских интерпретаций и коммерческих и социальных соглашений, уравнивавших в отношении манеры одеваться представителей Вест-Эндских группировок и жителей трущоб. В конечном счете они исходят из того, что образ правонарушителя, предлагаемый реакционными журналистами, и исповедуемые взгляды и воззрения имели своего реального владельца, воплощенного, по их мнению, в наиболее убедительной и оригинальной форме в обитателе трущобных улиц Ламберта, нежели одиозных баров Мейфэра. В своем чрезвычайно влиятельном исследовании, опубликованном в конце 1970-х годов, когда панк требовал, а тэтчеризм обещал преобразить социальный ландшафт, Дик Хебдидж, выискивая скрытые противоречия в стилях британских субкультур, придерживался сходной точки зрения на музыкальную и модную традицию и объяснял вкусы белых мужчин из рабочего класса довольно утопической симпатией к «аутентичной» черной массовой культуре, восходящей еще к модернизму начала 1960-х. Хебдидж видел в тедди-боях, «твердолобых пролетариях и ксенофобах», лишь деградацию и отказ от «настоящих» корней рок-н-ролла[310].

Джеффри Пирсон язвительно высказался на тот счет, что исследователи будто сговорились между собой использовать субкультуры для пропаганды и чтения нотаций. Их потуги, по его словам, «были удачной метафорой социальных преобразований. <…> Явление ослепительных детей войны в пиджаках тедди, которое сочли признаком грядущего изобилия без ответственности и материализма без корней, состоялось как никогда кстати». Впрочем, «как прежде, так и теперь не принято говорить о том, что стиль тедди-боев и их манера держаться вовсе не были чем-то из ряда вон выходящим. К примеру, их чувствительность к неприкосновенности границ и готовность отстаивать свою территорию с боем станет более понятной, если считать ее не внезапным отступлением от традиций, а частью более ранней традиции жизни банд в рабочих кварталах. Тедди-бои в принципе заимствовали большую часть своего культурного инвентаря, который считался уникальным, у более ранних молодежных культур. <…> Очевидно, что конвенциональная история о внезапном появлении „богатых“ и „американизированных“ тедди-боев, не имеющих себе равных, – это… очень серьезное искажение действительности»[311].

С точки зрения Пирсона, феномен тедди-боя необходимо изучать, исходя именно из понятия о «чувствительности к неприкосновенности границ», поскольку с точки зрения географии своего времени, а также в более концептуальном смысле фигура тедди-боя привлекательна и интересна только за счет своего положения на границе севера и юга, центра и периферии, респектабельного и опасного Лондона, за счет того, что появилась в момент перехода от довоенных к послевоенным социокультурным установкам, и за счет своей способности преодолевать столичные классовые, расовые и гендерные разграничения. Во времена своей славы фигура тедди-боя и те возможности, которыми располагали разбомбленные районы рабочего Лондона для эротических приключений и самотрансформации, привлекали внимание таких разных богемных писателей и художников, как Колин Макиннес, Джон Минтон и молодой Джо Ортон. Денди-пролетарий стал «романтическим» героем этих мест, привлекательной фигурой, посредством которой можно было рассказать обо всех желаниях и устремлениях, которые существовали в форме городских легенд. Изменчивая идентичность этого обитателя окраин настолько зависит от исторических, художественных и пространственных условий, что, прежде чем предпринять хоть на что-то претендующую попытку объяснить его трудно поддающуюся анализу деятельность, следовало бы вернуться на место совершенного им «преступления».