Чувство опасности не покидало Вадима Белосельского. Интуиция или инстинкт самосохранения заставлял его бродить по городу, избегая места, где можно было встретить знакомых. Это был не страх — обыкновенная осторожность. От отца он был много наслышан о сотрудниках НКВД, в которых ничего человеческого не сохранилось. Они были способны на все: издеваться и пытать заведомо невинных людей, заставляя их подписывать чудовищные признания, причем, пытки были столь изощренными, что и испанская инквизиция позавидовала бы им, могли на глазах детей избивать родителей, а то и самих детей, могли прямо из следственного кабинета вышвырнуть арестанта из окна на каменный двор и потом заявить, что он выпрыгнул сам, могли и просто из пистолета застрелить. По словам отца, энкавэдэшники походили на страшных роботов, порожденных чудовищной фантазией маньяка. Когда роботы изнашивались или давали сбои, их тоже безжалостно уничтожали, а на их место ставили новых, еще более изощренно жестоких. Менялись маньяки, управляющие хорошо отлаженной системой уничтожения людей, менялись и роботы, а вот сама людоедская система не менялась, знай себе перемалывала миллионы людей в прах, удобрения. На наивный вопрос сына: «Зачем все это нужно?» отец ответил:

— После большевистского переворота убили веру в Бога, в России стал править Сатана-Кабан, а после него Сатана-Коба…

Кого отец имел в виду под Сатаной-Кабаном он не стал пояснять, лишь скупо заметил, что Вадим, повзрослев, сам все поймет. И только в конце восьмидесятых годов Белосельский узнал, что так называл Ленина Мережковский. Ну а Сатаной-Кобой был, конечно, Сталин. Об этом мальчик сам догадался.

В отличие от многих сверстников, Вадим знал много такого, о чем те и не подозревали. Знал, что почти все громкие процессы над «врагами народа» — фальшивки! Не могут нормальные люди так огульно себя охаивать, наперебой признаваться во всех прегрешениях против собственного народа и вождя всех народов — Сталина. Причем, признавались охотно, даже с каким-то болезненным восторгом, перебивали друг друга, навешивая себе ярлыки предателей и убийц. Отец говорил, что палачи в обмен на эти чудовищные признания пообещали им сохранить жизнь… Но и это было обманом, почти всех сразу после суда — комедии — расстреливали. В общем-то всех тех, кто сам будучи у власти, приговаривал к расстрелам. Отец не жалел таких, скорее презирал. Он говорил:

— И эти жалкие людишки в кожаных тужурках делали революцию! Считали себя спасителями Отечества! А теперь ползают на коленях перед Сатаной-Кобой, продавая друг друга и наговаривая на самих себя! Что же это была за революция?

Впрочем, отец это называл большевистским переворотом, а зверское убийство царской семьи — самым грязным варварством, которого еще не знал мир.

Отец никогда ни о чем не предупреждал сына, зато мать после его горьких откровений — обычно отец «заводился» после прочтения отчетов об очередном процессе — умоляла Вадима ни с кем не делиться по этому поводу, в школе никогда не заводить разговоры о политике и, упаси Бог, сказать плохое слово о Ленине или Сталине. О других «вождях» тоже лучше помалкивать.

В свои десять лет он уже знал, что в советской стране очень неблагополучно, пожалуй, это мягко сказано! В СССР просто страшно жить честным людям, особенно русским интеллигентам. Не верил он печати, радиопередачам, почти не читал книг детских писателей, восторженно воспевающих наш строй, счастливое детство, осененное ласковой улыбкой сквозь черные усы «отца и учителя». Когда в кино показывали первомайские демонстрации на Красной площади и Сталина, прижимающего к кителю с погонами генералиссимуса девочку или мальчика с букетом цветов, Вадим не умилялся, как другие, а холодно размышлял: специально вождю подсовывают ребят полегче? Ведь на трибуну мавзолея гуськом взбегают с десяток нарядных пионеров, а на руки он берет кого-нибудь одного…

Обо всем этом думал мальчик, неприкаянно бродя неподалеку от Московского вокзала. Будто невидимая нить удерживала его в этом районе. Не близость дома на Лиговке, нет, Московский вокзал — это сейчас для него единственный путь к бегству из города. А то, что уехать отсюда необходимо, Вадим не сомневался. У него нет дома, родителей, знакомых, родственников… Стоп! Родственники есть. В Пскове. Там живет отец матери, тоже из бывших… Очевидно, мать и имела его в виду, но адреса и даже фамилию своего деда Вадим не знает. Он и видел-то его всего один раз, когда тот после лагеря заехал в Ленинград к дочери. Он и был-то всего с неделю. Запомнилось его лицо со шрамом на скуле, тусклые голубые глаза, широкие сутуловатые плечи и сильные натруженные руки. Дед был дворянского сословия, участвовал в первой мировой войне, Георгиевский кавалер, после революции в чине штабс-капитана сражался на стороне белогвардейцев в армии Деникина, за что и отсидел в лагерях одиннадцать лет. В Ленинграде ему не разрешили поселиться — по этому поводу он и приезжал сюда — и дед обосновался в Пскове, где когда-то отец его владел поместьями. Мать с гордостью показывала Вадиму письмо А.С.Пушкина к ее прапрадеду. Правда, в письме было всего несколько строк, великий поэт обращался к помещику… Вадим чуть не подпрыгнул от радости: он вспомнил фамилию прапрадеда, а значит, и деда! Пушкин просил у псковского помещика и члена Дворянского собрания Добромыслова (имя-отчество он не запомнил) три тысячи рублей в долг до Пасхи, к письму прилагалась и расписка… Кажется, все это осталось в шкатулке на Лиговке. Энкавэдэшники и внимания не обратили на семейную реликвию…

Псков город большой, а адреса своего деда по материнской линии Вадим не знает. Возможно, в их квартире и остались письма от деда, но туда нельзя и носа показать… И тут мальчика осенило: найдя в кармане пятнадцатикопеечную монету, он позвонил с первого телефона-автомата Хитровым. Трубку снял Арсений Владимирович. Вадим спросил его, не знает ли он псковского адреса Добромыслова, отца матери.

— Ты где сейчас? — отрывисто спросил Хитров.

Вадим сказал. Он звонил с угла Разъезжей и Марата.

— Иди к Аничкову мосту, там на набережной Фонтанки четная сторона и жди меня, — коротко скомандовал Арсений Владимирович и повесил трубку. Голос у него строгий, повелительный. Неужели рассердился, что он, Вадим, съел его ветчину?.. Эту глупую мысль мальчик тут же отогнал: Хитров на такой пустяк не обиделся бы, наоборот, тоже накормил бы и в дорогу дал провиант. Сколько себя Вадим помнит, они дружили с отцом. Пожалуй, лишь ему одному и доверялся отец. Для того, чтобы отказаться от Сталинской премии, нужно было иметь огромное мужество. Так говорил отец и даже сделал выговор своему другу, дескать, не нужно было отказываться…

Был конец июня 1953 года и в Ленинграде еще не прошли белые ночи. Вадим сидел на шершавой ступеньке парапета и смотрел на красивый, вишневого цвета дворец. Не верилось, что это огромное здание с лепкой, кремовыми колоннами и титанами, поддерживающими балконы, когда-то принадлежало его, Вадима, предкам. Сколько же здесь комнат, холлов, банкетных залов? Внутри Вадиму так и не удалось ни разу побывать, здесь размещалось какое-то солидное учреждение, куда без пропусков и партбилетов не пропускали. От отца он слышал, что этот дворец был всего за два года построен в «стиле Растрелли» построен известным петербургским архитектором Штакеншнейдером в 1848 году. Дворцу ровно сто пять лет. Князья Белосельские-Белозерские жили в нем. Отец был потомком русских князей и, в отличие от многих из бывших, скрывавших свое дворянское происхождение, не отрекся от своих предков. И очень жалел, что при получении советского «серпастого и молоткастого» паспорта от древней фамилии отпали Белозерские. Паспортистка почему-то записала просто «Белосельский».

В школе Вадим слышал, что все цари, кроме Петра Первого, князья, графы, помещики, генералы были кровопийцами и извергами рода человеческого и только Великая Октябрьская революция наконец положила конец их владычеству на Руси… А дома отец рассказывал совершенно противоположное: утверждал, что в революцию был истреблен цвет русской нации, разрушены мирового значения церкви и храмы, вывезены за границу национальные богатства, одураченный большевиками народ своими руками по приказу комиссаров в кожаных куртках и с маузерами на боку уничтожал памятники древнерусской культуры, грабил особняки, дворцы, где веками собирались уникальные полотна художников, бронза, фарфор, драгоценности, из церквей выбрасывали на свалки иконостасы, станинные иконы, которым цены не было. Те кто делал революцию, были иной веры и лютой ненавистью ненавидели все русское, национальное. Затравили патриарха Тихона, десятками тысяч расстреливали священнослужителей, живьем сжигали в монастырях монахов…

Те из лучших умов нации, кто уцелел в этой «великой замятие», не приняли революцию и, все бросив, с ужасом уехали за рубеж, пока еще можно было уехать! В России, давшей миру Толстого, Гоголя, Пушкина, Достоевского, не осталось ни одного великого писателя. Дети сапожников, портных, аптекарей, кухарок заняли их место и провозгласили себя пролетарскими писателями.

Вадим верил отцу, матери, полностью разделявшей взгляды мужа. Они владели несколькими языками и читали в подлинниках недоступную в СССР американскую, английскую, французскую литературу. При обыске изъяли много книг на иностранных языках. Отец рассказывал, что в княжеском дворце на углу Невского проспекта и Фонтанки была собрана богатая библиотека. В 1919 году уникальные тома в кожаных переплетах новые хозяева жгли в камине и печках. Во дворце расположилось какое-то советское учреждение. Холодной зимой они топили печь антикварной красной мебелью, даже сдирали с облицованных черным деревом потолков резные украшения…

— Ну, здравствуй, Вадим, — послышался глуховатый голос Арсения Владимировича. Задумавшись, мальчик не заметил, как тот подошел сзади, — Прощаешься с дворцом своих предков?

— Вы же сами выбрали это место, — он хотел встать, но Хитров положил руку ему на плечо и присел рядом. Вздыбившиеся кони на Аничковом мосту были облиты солнцем и розово блестели, по Фонтанке проплыл речной трамвай. Из серебристых динамиков выплескивалась бравурная музыка. На широкой палубе на белых скамьях сидели отдыхающие. Мужчины в широких брюках и безрукавках, женщины в длинных юбках и беретах. Мелькали и детские лица. Через мост проезжали троллейбусы, черные «эмки», бежевые «Победы». Гудели клаксоны, лязгало железо.

— Твой отец ни в чем не виноват, — глядя на глянцево поблескивающую воду, негромко произнес Арсений Владимирович.

— Я знаю…

— Время такое, Вадик, — будто не слыша его, продолжал Хитров, — Страшное время… Что-то произошло с людьми: говорят одно, думают другое. Вас в школе учат, что человек человеку друг и брат, а на самом деле все наоборот…

— Вы же друг… папе? — остро, исподлобья взглянул на Хитрова Вадим.

— Не обо мне речь… Таких как твой отец почти не осталось на Руси… Понимаешь, Вадим, народ стал подозрительным, злым, завистливым, и вместе с тем рабски покорным. Или делает вид, или действительно верит всему, что ему сверху говорят. Почти не стало личностей, Вадим. А твой отец был личностью…

— Был? — хрипло вырвалось у мальчика.

— Извини, — грустно усмехнулся Арсений Владимирович, — оговорился… Хотя, мальчик, нужно быть ко всему готовым. Люди бесследно исчезают, растворяются в недрах этой жуткой системы. Жизнь человеческая — копейка! И ничего не добьешься, никуда не достучишься, да и смельчаков таких мало, чтобы куда-то ходить, просить, стучаться… Вот «стучать» — это пожалуйста! Доносить, писать доносы. Таких найдется много у нас. Слышал анекдот? В тюрьме на нарах сидят двое. Один другого спрашивает: «За что сидишь?» Тот отвечает: «За лень. Понимаешь, после бани зашли с приятелем в пивную, посидели там, поболтали о политике… Думаю, нужно сходить в НКВД и капнуть на него. Да лень стало, думаю, утром схожу… А он вот еще вечером капнул!».

Хитров высокого роста, удлиненное чисто выбритое лицо с умными серыми глазами, темно-русые волосы зачесаны назад, загорелый, лоб выпуклый, немного выпирают скулы, нос прямой. Вадим знал, что он сильный человек. Отец тоже не слабак, как-то за городом — они семьями выезжали на электричке в Тосно за грибами — взялись на лужайке бороться, так никто друг друга не смог одолеть. Арсений Владимирович сейчас в широких кремовых брюках и полосатой футболке со шнурком вместо пуговиц, на широкой в запястье руке — немецкие трофейные часы с черным циферблатом. Они не боятся ударов и воды. У отца тоже были такие…

Жестокие слова произносил Хитров, но Вадим был бы ему за это благодарен, если бы он утешал, бодрился, мальчишка обиделся бы. Нравилось ему и то, что друг отца разговаривал с ним, как со взрослым.

Вадим рассказал ему о последних, с намеком, словах матери, о своем псковском дедушке Добромыслове, посетовал, что, наверное, найти его в Пскове будет не просто. Адреса-то не знает…

— Подожди, — наморщил крутой загорелый лоб Арсений Владимирович, — Добромыслов… — У него два Георгиевских креста за первую мировую… Сидел одиннадцать лет. Мы были в прошлом году с твоим отцом у него. Твой дед — лесничий. Он нас на лодке по реке Великой доставил на глухие лесные озера, постреляли уток, я даже пяток куропаток в овсах уложил… Не в Пскове твой дед живет, Владик, в Пушкиногорском районе, по-моему, в самом райцентре, есть у него, конечно, и лесная сторожка. Спросишь в лесничестве — скажут, где он. Мы-то у него дома не были, он встретил нас на вокзале — и сразу на охоту.

Это уже обнадеживало. Отец очень любил природу и отпуск, как правило, проводил на Псковщине, но тогда Добромыслов сидел в лагере и останавливались они на озерах, жили в палатке, плавали и по реке Великой. Отец был хорошим охотником, стрелял мелкую дичь только к столу, не жадничал и на рыбалке. Вадиму лишь дважды выпало счастье побывать с отцом на Псковщине. Охота ему не нравилась, а рыбалку любил. И рыбы в тех краях было много. Бывало, поставят с отцом с вечера жерлицы, а утром почти с каждой снимают щуку…

Послышалось громкое пение, они одновременно взглянули на Аничков мост, через него проходила колонна зеленых грузовиков со спортсменами в синих майках и черных трусах. Юноши и девушки сидели на деревянных скамьях, вдоль бортов грузовиков были натянуты красные транспаранты: «Все выше и выше и выше! Слава советским спортсменам! Спорт — это здоровье нации!». Прохожие останавливались и смотрели на горластую, загорелую молодежь на раскрашенных машинах.

— Вот таких же молодых прямо со школ и институтов везли в сорок первом в самое пекло, правда, пели они другие песни: «Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полет… с песнями борясь и побеждая-я наш народ за Сталиным идет…». А народ шел умирать, расплачиваться за глобальные промахи бездарного полководца…

— Но мы же победили! — вырвалось у Вадима. Про войну он много прочел книг, учителя заставляли читать такие книги, как «Сын полка» Катаева, «Повесть о настоящем человеке» Полевого, всем классом ходили смотреть «Подвиг разведчика»…

— Победили, — угрюмо уронил Арсений Владимирович, — но какой ценой? За каждого немца три-четыре наших? В роте, с которой я воевал, к концу войны осталось шесть человек. Нам с твоим отцом повезло, а другим? Я воевал за советскую власть, а твой отец — за Россию. И как отблагодарила нас за это советская власть? Я чудом избежал лагерей после победы, а твой отец… Эх, да что говорить! — безнадежно махнул он рукой, — Сегодня твоих отца и мать, а завтра, может, и меня… Страшная страна, чудовищный строй, кровожадный тиран… Дракон!

Хитров снова уставился на воду, из канализационной трубы выливалась беловатая муть и расползалась по поверхности, красивые с изогнутыми крыльями чайки кружили над этим белесым пятном, изредка приводнялись и, подхватив что-то клювом, изящно взмывали вверх. Солнце уже скрылось за домами, верхние этажи зданий на Невском и Фонтанке окрасились в нежно-розовый цвет, ослепительно блестели окна. Под Аничков мост неторопливо вполз небольшой белый речной трамвай, в гранитную набережную звучно заплескалась волна, из динамика бодро неслось: «…наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка…».

— Мы давно уже остановились, — негромко продолжал Хитров — В развитии, науке, культуре. А это гибельно для народа…

Вадим понимал, что все это он говорит скорее для себя, лишь у них дома Арсений Владимирович мог так рассуждать, потому что точно так же думал и отец. Вадима они не опасались, знали, что он не распустит слух, да потом, сверстники и не поняли бы его. Они боготворили Ленина и Сталина, дружно чтили Маркса и Энгельса, даже не зная, что они такого сделали. Марксизм-ленинизм изучали в старших классах. Правда, два густобородых человека с хитрым прищуром еще с детского садика смотрели на них со стен, а рядом с ними неизменно висели улыбчивый Ильич и всегда серьезный черноусый Сталин. В послевоенные годы генералиссимус заслонил своим чеканным профилем Маркса, Энгельса и даже Ленина. Вождь и учитель казался на портретах огромным и могучим и Вадим не мог поверить, что он небольшого роста, с сухой покалеченной рукой и вдобавок рябой. Об этом рассказал отец. Он же поведал и о том, что Ленин очень страшно умирал в Горках: ночами из дворца неслись дикие вопли, переходящие в вой. Местные жители, проходя мимо, крестились и шептали: «Сгинь, антихрист!».

Конечно, отец не сразу стал такое рассказывать сыну, скорее всего, в последний год, когда Вадим учился в четвертом классе. Мать была более сдержана, но и она не скрывала своего отрицательного отношения к советской власти, вождям мирового пролетариата, так же считала, что это они привели великую державу к гибели. Мать работала старшим научным сотрудником в Пушкинском доме на Васильевском острове. Она часто приносила из архива подлинные документы и письма русских классиков, о которых мало кто знал. От нее Вадим впервые и услышал про запрещенные романы Достоевского, особенно «Бесы» и «Дневник писателя», про романы и повести Замятина, Пильняка, Булгакова, Платонова, Сологуба, Мережковского, Бунина. В школе учителя утверждали, что самый гениальный поэт — это Владимир Маяковский, а Вадим не мог выучить наизусть ни одного его стихотворения. Прославлялись поэты Демьян Бедный, Сулейман Стальский, Безыменский, Симонов, Ошанин, Алигер, Сейфулина, а читать их было невозможно, как и рекомендуемую в школе прозу классиков соцреализма. Всю эту прозу и поэзию отвергала и мать. И действительно, стихи Есенина, Пушкина, Лермонтова запоминались сами собой, а «классиков» соцреализма нужно было зубрить и зубрить, впрочем, все быстро вылетало из головы. Развитие Вадима Белосельского шло как бы в двух плоскостях: школьная программа и домашние чтения. Это были совершенно две разные системы. Может, от того, что домашнее воспитание было более интеллигентным и запретным, мальчик больше усваивал то, что преподавали ему родители. Когда он в четвертом классе спросил учительницу про роман Булгакова «Белая гвардия», та даже растерялась, потом путано пояснила, что малоизвестный драматург переложил этот роман на пьесу «Дни Турбиных», которая идет лишь в одном московском театре, а вообще Булгаков воспел в своем романе агонию уходящего с исторической сцены гнилого буржуазного класса…

А мать и отец восхищались этим романом!..

— … уезжай сегодня же, Вадим, — дошел до его сознания голос Арсения Владимировича. — Вчера из Большого дома в институт приходил человек и спрашивал про тебя, мол, где ты можешь обитать? Один, без родителей… Он говорил, что государство позаботится о тебе, устроит… Ну ты знаешь, как наше государство «заботится» о детях врагов народа! Уезжай, Вадим. Разыщи своего деда и оставайся у него, вряд ли они туда сунутся. И потом, ты не столь важная фигура для них. Может, скоро и позабудут про тебя…

— Они никогда ничего не забывают, — мрачно повторил Вадим слова отца.

Хитров внимательно посмотрел на него и невесело улыбнулся:

— Вот ты и стал в десять лет почти взрослым человеком.

— Мне, дядя Арсений, не хочется быть взрослым…

— Такова наша разнесчастная жизнь, дружище… — Хитров поднялся со ступеньки, машинально отряхнул сзади брюки, достал из кармана пачку зеленых ассигнаций, перетянутых красной резинкой, протянул мальчику:

— Возьми, пригодятся. Наверное, и на билет нет? Теперь, как сразу после войны, на крышах вагонов не ездят.

Вадим спрятал руки за спину, отрицательно покачал взъерошенной головой. Отец учил его никогда не брать денег в долг, да и давать не советовал. Хочет он того или нет, но должник рано или поздно становится твоим недоброжелателем, больше всего люди не любят кому-то быть обязанными, не терпят благодетелей. Таково уж свойство человеческой натуры…

— Отцовское воспитание, — усмехнулся Арсений Владимирович. — Бери, Вадим, это деньги твоего отца… Именно для такого случая он и передал мне их для тебя.

— Правда? — поднял на него большие зеленоватые глаза мальчик.

— Спрячь подальше, а приедешь в Пушкинские горы — отдай на хранение деду. Придет зима, а тебе и надеть-то на себя нечего будет.

— Я ночью проберусь домой… Там мои вещи. Возьму и пальто.

— Ни в коем случае, — сказал Хитров, — Именно на это они и рассчитывают… Метрика у тебя?

Вадим вспомнил, что метрику энкавэдэшник небрежно сунул в кожаную сумку, что была у него через плечо.

— Забрали, — ответил он.

— Тогда мой тебе совет: придумай себе другую фамилию…

— Нет, — твердо сказал Вадим. Зеленый ободок в глазах сузился, — Нашу фамилию я менять не буду!

— Как хочешь, — смиренно промолвил Арсений Владимирович, — Ради твоей же безопасности.

— Зачем я им? — тоскливо вырвалось у мальчика. — Что я им сделал?!

— Это безжалостная тупая машина, — сказал друг отца, — Она выпалывает поле подчистую. Ее придумал сам Дьявол.

— Но есть и Бог? — сказал Вадим.

— Вот этого я не знаю, — грустно улыбнулся Хитров.

Он крепко пожал руку осунувшемуся мальчику, не удержался и потрепал его по бледной щеке.

— Хочу надеяться, когда ты вырастешь, то все, что сейчас происходит, покажется тебе дурным сном… — тяжело ронял он слова. — Сгинет палач, истинный враг всех народов и все переменится… Должно перемениться! Или уже и настоящих людей в России не осталось?! — Последние слова он почти выкрикнул, но опомнившись, оглянулся, помахал рукой и пошел в сторону Невского проспекта. Широкие штанины полоскались на ходу. Вдруг резко остановился, повернул расстроенное лицо к мальчику.

— Вадик, помни, что у тебя есть дом в Ленинграде. И тебе всегда будут рады.

«… Тетя Лиля не будет рада… — рассеянно подумал он про жену Хитрова. — Она всего боится и меня на порог не пустит…».

Вадим молча смотрел ему вслед. В кулаке была зажата пачка денег. Он снова подумал, что у отца есть настоящий друг. Хитров сказал, что таких, как отец, мало осталось, точно так же можно сказать и про Арсения Владимировича. Таких тоже немного. Зато много равнодушных, трусливых, готовых на предательство: много замкнутых с непроницаемыми лицами людей в зеленой форме и портупеях, а еще больше у них помощников-стукачей, которые постоянно вокруг нас…

Небо над Невским проспектом багровело, ослепительно сияла адмиралтейская игла, вода в Фонтанке сразу стала черной, как деготь, а с юношей и коней на мосту будто стерли позолоту. Пронзительный и переливчатый звук милицейского свистка резанул уши. К повернувшему с Аничкова моста на набережную тупоносому зеленому фургону с надписью «Хлеб», поддерживая кобуру, спешил коротконогий милиционер в белой гимнастерке и синей фуражке с околышем. Прохожие равнодушно обтекали перегородивший им дорогу грузовик.