Работа у егеря Добромыслова была не слишком обременительная: числился он при лесничестве, а на самом деле заведовал турбазой «Саша», по-видимому, фамильярно названной в честь великого поэта, и когда требовалось, организовывал охоту для районного и областного начальства. Обычно осенью и зимой. И, как правило, для важных гостей из столицы. Остальными охотниками занимались другие егеря. Охотничье хозяйство в этой заповедной местности было обширным и охватывало несколько прилегающих районов. Тут еще сохранились глухие леса, где водились лоси, кабаны, лисицы, зайцы. Была и боровая птица, кроме глухаря. Местные охотники в сезон били в бору рябчиков, уток на озерах, которых в этих благословенных краях было великое множество. Для начальства выискивалась дичь покрупнее. Начальство само себе выписывало лицензии на отстрел любого зверя.

Григорию Ивановичу было 68 лет, после Колымского лагеря он так и не вернулся в Псков, точнее, ему не разрешили там поселиться, да и дом, в котором он жил, заняли другие люди, а семья распалась сразу после первого ареста. Жена, сын и дочь отказались от отца как врага народа. Ни одной весточки он не получил от них, хотя много лет подряд, используя свое право на одно письмо в месяц, писал в Псков. Уже вернувшись, узнал, что жена вышла замуж за военного-сверхсрочника и уехала с ним в Новосибирск. Дети обрели нового отца, который их усыновил. Не так жалел Григорий Иванович жену, как детей. Они еще были несмышленыши, когда его забрали, что им люди в головенки вдолбили, тому и поверили. Разыскав через старых знакомых адрес бывшей жены, он написал письмо сыну и дочери. И примерно через месяц получил ответ: сын сообщал, что он женат, у него ребенок, он член партии и у него совсем другая фамилия. Добромыслова он почти не помнит. Своим отцом считает Родионова, усыновившего и вырастившего его. Что-то в этом роде написала и дочь из другого города. Дочь была старше сына на два года. Ни сын, ни она не сказали своих адресов, из чего можно было понять, что с родным отцом они не желают поддерживать отношения. Письмо переслала им Мария — его бывшая жена. Сама же не написала ни строчки. В первый раз освободившись через семь лет, Григорий Иванович прожил в ссылке почти столько же, потом еще один арест и, наконец, освобождение в 1948 году. Пять лет он на свободе. То, что вдали от людей, его не смущало, наоборот, устраивало. За свою арестантскую жизнь он сильно разочаровался во многих людях.

И Григорий Иванович поставил на своей семье, как говорится, крест. Уж кто-кто, а Мария-то знала, что он ни в чем не был виноват, посадили его по подлому доносу сослуживца, о чем он узнал от следователя. В конце тридцатых годов Добромыслов работал в Пскове начальником цеха завода радиоаппаратуры. В партии не состоял, а его заместитель, коммунист, совершенно бездарный человечишка, метил на его место, первые его два доноса не сработали, хотя в органах он и попал на заметку, но директор, высоко ценивший Добромыслова, не дал того в обиду, а вот после третьего доноса и он ничего не смог сделать: Григория Ивановича ночью арестовали. Обвинили его в передаче радиодеталей немецким шпионам, которые с нашей территории передавали по рации в Берлин секретные сведения. Услышав это нелепое обвинение, Добромыслов рассмеялся в лицо следователю, о чем жалеет до сих пор: нервный и злобный, как хорек, горбоносый следователь приказал двум стражникам держать его, а сам почти насквозь прожег папиросой подбородок, как раз в ямочке, которая под нижней губой. Ожог не лечили и остался безобразный след. Выйдя на свободу, Добромыслов отпустил бороду, чтобы скрыть изуродованный подбородок, и с тех пор носил ее. Борода у него широкая, спускается на грудь.

Очень хотелось Григорию Ивановичу по возвращении посмотреть в глаза доносчику, но тот после его ареста быстро пошел в гору и из Пскова переехал в Москву, его взяли в министерство легкой промышленности. Или привычка — он работал на Колыме на лесоповале — или отвращение к окружающим его людям, но Добромыслова неудержимо потянуло на природу, в лес. Псковский начальник милиции, вызвавший его по возвращении на беседу, предложил место егеря в Пушкиногорском лесничестве. Оказалось, что сам он охотник и частенько наведывается в те места, богатые еще зверем и птицей. При нем позвонил начальнику МГБ, тот не возражал. Так Григорий Иванович и попал в лесничество. Женатые лесники не очень-то хотели в этакой глухомани жить — до ближайшей сельской школы четырнадцать километров! — а холостяку поневоле Добромыслову это отдаленное место подходило как нельзя лучше. Несколько лет он проработал егерем, до лагеря увлекался охотой, считался удачливым стрелком. Бывал и в этих краях, тут раньше волки водились и резали колхозный скот. Приходилось зимой выезжать на облаву с флажками. Жил он на берегу лесного озера в небольшом домике лесника, немудреное хозяйство вел сам. А года три назад крупный псковский начальник, приехавший сюда поохотиться, высказал мысль, что неплохо бы тут построить небольшую турбазу для охотников и рыбаков. Районное начальство, всегда сопровождающее псковское, приняло это к сведению и вскоре приехала бригада строителей и за полтора месяца отгрохала главный корпус барачного типа, шесть комнат с печами и даже небольшим банкетным залом. Немного позже поставили на берегу русскую баню, тогда еще саунами не увлекались. И отныне Григорий Иванович должен был все это хозяйство содержать в порядке, ему в избе поставили рацию, по которой сообщали, когда ждать гостей. К их приезду нужно было протопить баню, поставить сети, чтобы была рыба на уху, а захотят гости поохотиться — сопровождать их.

Все это строилось, разумеется, не для обычных отдыхающих, а для начальства. Таких рыболовно-охотничьих закрытых турбаз строилось много, как и загородных вилл для хозяев городов и областей. Иногда просто вешали на дороге «кирпич», мол, проезд воспрещен, иногда выставляли милицейский пост.

По-видимому, начальник милиции был неплохой психолог: он, конечно, не верил, что Добромыслов был немецким шпионом, определив его на лесную сторожку, просто знал, что лишнего болтать не будет. Кто побывал в лагерях, тот ведет себя на воле тихо-мирно. Вместе с псковскими руководителями не раз наведывался на турбазу и начальник милиции. Радушно здоровался с Григорием Ивановичем, привозил ему в подарок пистоны, бездымный порох, гильзы к ружью двенадцатого калибра.

За годы неволи Добромыслов привык ко всему, вряд ли его можно было чем-нибудь удивить. И там лагерное начальство любило охоту-рыбалку, устраивало на лесных заимках гульбища с «мамзелями» из женского барака, как выражается шофер Вася Лукьянов. По его глубокому убеждению, в России, если кто и живет в свое полное удовольствие, так это партийные и советские начальники, ну и, конечно, энкавэдэшники с эмгэбэшниками. Эти всегда при власти, а для всех смертных в СССР они есть самое страшное и беспощадное начальство. Забирают ночью не гражданские, а люди в зеленой форме и при погонах…

Научил лагерь Добромыслова и далеко вглубь своей души запрятать былую гордость, нетерпимость к лжи и несправедливости. Чтобы выжить в этом аду, нужно было обезличить себя, стать тем номером, под которым ты значился. На работе он не надрывался, но и не лез из кожи, чтобы заслужить благорасположение начальства. А главное — научился быть равнодушным и нечувствительным к боли, душевным страданиям. Будто жил в плотном коконе. Не сразу он этому научился: поначалу доставалось и от лагерного начальства и от уголовников. Один невзлюбивший его пахан даже приговорил его к смерти за строптивость, да счастливый случай помог: «пахана» самого урки зарезали, оказалось, он и сам нарушил воровской закон, а это никому у них не позволяется.

Как говорится, на собственной шкуре испытав, что такое несправедливость, обман, предательство, Григорий Иванович уже ничему больше не удивлялся. От своих родителей он много слышал о дворянской чести, дуэлях, рыцарстве, а после революции все эти понятия начисто исчезли, были вытравлены из сознания людей. На смену пришли другие моральные «ценности»: предательство, донос, оговор, хула Бога, рабская преданность вождям, тупое исполнение приказов свыше, свято верить всему, что пишут в газетах и говорят по радио, проклинать все темное прошлое и восторгаться светлым настоящим, социалистически-коммунистическим… Будто гигантским сачком с мелкой ячейкой вылавливались из косяков оболваненных людей яркие личности. Вылавливались и уничтожались. А покорный им народ «вожди», не стесняясь, открыто называли «коллективом», «массами», «толпой». Чтобы выжить в это страшное время, нужно было не высовываться, пригибать голову, чтобы остро наточенная коса произвола не отхватила ее, загонять индивидуальность в глубину своего «я» и быть похожим на всех остальных, кто тебя окружает, больше молчать и слушать, чем говорить, потому что твои слова при желании всегда можно повернуть против тебя же самого…

Вот так и жил на турбазе «Саша» Григорий Иванович до приезда своего внука Вадима. На лоне великолепной природы он, конечно, отходил душой от прошлого, всю свою неизрасходованную доброту от обратил к лесу, озеру, животным, птицам. И не скучал без людей, потому что те люди, что приезжали сюда, мало чем отличались от тех, кого он привык опасаться… Нет, злости у него к ним не было — природа постепенно вытянула из него всю злость на искалеченную жизнь, погубивших его людей, человеконенавистнический строй, будто в насмешку на весь мир называвшийся самым лучшим, самым гуманным, самым человечным… Рассказ мальчика снова разбередил душу: он знал, что в этой стране возможны любая несправедливость и зло. А народ будет молчать или «одобрять» — так он приучен с семнадцатого года… Тебя назвали врагом народа и все этому должны верить. Те, кто арестовывают и забирают, они знают что делают, а народ ничего не знает. Да и откуда ему знать? На это и существуют органы… Иногда даже сын не догадывается, что его отец враг народа. Вот Павлик Морозов догадался и донес на отца, за что ему памятник поставили! А все дети в стране должны восхищаться его бессмертным подвигом! Живите, дети, и зорко приглядывайтесь к своим родителям: не враги ли они народа? А если вам покажется, что это так, то немедленно доносите на них в органы и «великий вождь», учитель и друг детей одарит вас на портрете сквозь черные усы благосклонной улыбкой…

Если то, что происходит вокруг и было открыто Григорию Ивановичу, правда, какой ценой досталась ему это открытие! — то другие жили как во мгле. Известный английский фантаст Герберт Уэллс написал книгу с подобным названием «Россия во мгле». Даже разрекламированная беседа в Кремле с мудрым Ильичом не развеяла мрачных прозрений Уэллса о будущем России. В этой проклятой мгле народились новые поколения, но так как они никогда не видели истинного света, не верили в Бога, не жили по-человечески, откуда им было знать, что существует другой мир? Мир свободы, гласности, где личность и талант не подпадают под общую уравниловку, зреют и развиваются по законам природы. «Строители коммунистического общества» позаботились, чтобы история России стала удобной для них, поэтому они исказили ее, извратили, подогнали под свои убогие критерии, а чтобы люди не узнали правду извне, возвели непроницаемый «железный занавес», пострашнее Китайской стены. Только для избранных изредка и ненадолго приоткрывалась калитка в другой мир, но если счастливчик начинал много болтать, его тут же убирали, можно было только хулить тот «проклятый капиталистический мир». И его хулили все: подкупленные писатели, публицисты, ученые, композиторы, художники. Цивилизованные страны обгоняли нас по всем показателям, достигли небывалого уровня развития техники, науки, культуры, жизненного уровня, а мы, полуголодные, нищие, необразованные, гордо отворачивались от них, обзывая загнивающим капитализмом и во все горло орали на первомайских и ноябрьских демонстрациях славу и ура нашей самой прогрессивной системе, нашим «гениальным» вождям, нашему социалистическому образу жизни, где так вольно дышится советскому человеку… Орали, что весь мир будет коммунистическим и при этом еще потрясали атомным оружием… И весь цивилизованный мир с ужасом и страхом смотрел на некогда великую Россию, превращенную безграмотными тиранами —«вождями» в один сплошной концентрационный лагерь, в Гулаг! Смотрел, слушал и верил своим ученым-идеологам, утверждавшим, что советский человек — это чудовище, способное перегрызть глотку любому цивилизованному человеку из другого мира… Безграмотные вожди безграмотно и управляли страной, точнее, разоряли ее, а грамотные специалисты прикидывались тоже безграмотными, иначе было не сносить головы. Дураки не любят умных. Истинно грамотных и умных специалистов Григорий Иванович встречал только в лагерях, на приисках, лесоповалах: конструкторы, инженеры, ученые, крупные военачальники вручную валили бесконечную тайгу, чуть ли не на себе таскали в кучи могучие деревья, которые большей частью невывезенными так и сгнивали здесь.

Россия во мгле. Такой видел свою страну Григорий Иванович. Видел и молчал, потому что не хотел еще раз пройти все круги ада в лагерях, где истина-то ему и открылась. Да и что толку бы было, если бы он и заговорил? Кто бы его слушал? Разве что следователь на допросах… Бесполезно что-либо говорить глухим людям, которых давно уже приучили белое называть черным и наоборот. Людям, которые два дня в неделю пьют водку, потом нарабатывают с похмелья брак, но это, как ни странно, никого не волнует. И брак покупают, потому что другого-то, получше, ничего нет. Усредниловка и уравниловка были во всем: талантливых, способных не любили в коллективах, они выделялись и потому раздражали. А стимула что-либо сделать лучше других не было. Никому это не нужно. Миллионы рационализаторских изобретений пылились в папках в шкафах, никто всерьез не был заинтересован ни в повышении производительности, ни в модернизации хозяйства. Не было Хозяина, были лишь винтики-шурупчики, а что с них спрашивать? А болтовня про социалистические обязательства и соревнования была лишь очередным прикрытием бесхозяйственности, распада. Выдумывали стахановцев, героев пятилеток, выматывали людей ради обыкновенной показухи. Так родилась «приписка» рекордов, успехов, побед…

И еще сделал одно открытие для себя Добромыслов: необразованные правители интуитивно ненавидели высокообразованных людей, особенно старой закалки, потому что нынешнее образование было примитивным, шаблонным. Истинная интеллигенция была истреблена, а новой не народилось, да и не могло ее народиться, ибо качества, присущие истинной русской интеллигенции XIX века, огнем и мечом вытравлялись из сознания советского человека. Даже лживая литературно-научная элита, верой-правдой служащая правящей верхушке, ничего общего не имела с настоящей национальной интеллигенцией прошлого. Две популяции людей вырастила советская власть за десятилетия своего существования — это командно-партийная элита, как правило грузные коренастые, отъевшиеся на дефицитных продуктах мордастые безликие личности, ни уха ни рыла не разбирающиеся в тонкостях возглавляемых ими ведомств, и как ржаное поле ранжирно-одинаковые, почти все на одно лицо трудящиеся города и деревни. И там и там таланты и личности выдергивались как в поле сорняки. Великий «пропольщик» всех времен и народов со своими верными слугами-надзирателями безжалостно «выпалывал» все, что выделялось из ряда… Вот почему послереволюционный русский народ и его бдительные надсмотрщики, каждый имел свое общее лицо. Масса трудящегося пролетариата и крестьянства и менее малочисленная, но зато во много крат прожорливая элитарная каста руководящих работников. Эти популяции разительно отличались друг от друга: первые плохо одетые, багроволицые от выпитой некачественной бормотухи, пустоглазые, вторые — упитанные, с животами и животиками, квадратнолицые с холеными руками и тоже розовыми лицами, но не от дешевого портвейна, а от хорошего марочного коньяка, икры, крабов, севрюги-осетрины и прочих деликатесов. В стране образовались два класса, причем, господствующий класс партийно-советской элиты иезуитски выдавал себя за радетеля и чуть ли не слугу трудящегося народа, который боялся и презирал. Различие было даже больше, чем между помещиками и крестьянами, рабочими и фабрикантами, Те обязаны были заботиться о своих людях, хотя бы как рачительные хозяева, а нынешним «вельможам» можно было заботиться лишь о самих себе, а о народе органы позаботятся… Что и было.

Григорий Иванович последние несколько лет в основном имел дело со «слугами народа». Правда, так они величали себя лишь на своих съездах и в печати, а на самом деле были советскими господами и на народ-чернь смотрели с презрением и старались не иметь с ним дела, перепоручая все это помощникам, заместителям. Собираясь на турбазе «Саша», советские господа не стеснялись егеря, привыкли, что он глуховатый молчун да и появляется среди них, когда позовут. Некоторые — кто поумнее — нутром чувствовали, что старик не так-то прост, но это как-то мало их занимало. Егерь был приставлен обслуживать их, водить на охоту, выполнять их прихоти. Одним словом, ублажать. На него и смотрят, как смотрят господа на слугу. У них был свой сытый, сладко-пьяный мирок и они знали, что тут хозяева. Все свои и никто никого не продаст. И многие важные вопросы, связанные с ростом их благосостояния, решались именно здесь. Разнежась после баньки, они приглашали Добромыслова за стол, угощали, но, убедившись, что тот трезвенник, отстали, хотя и считали это чудачеством. И потом, от их пиршеств всегда кое-что и оставалось, так что егерь не должен быть на них в обиде. Его и своих личных шоферов ценили за молчание: рассказывать кому-нибудь про то, что случалось на турбазе, было преступлением. Такой прислужник немедленно изгонялся и на его место заступал другой, который умел держать язык за зубами. Бояться-то им, конечно, было некого, сами хозяева, но береженого, как говорится, Бог бережет… А если жены узнают про «мамзелей», которые им в дочери годятся? «Мамзели» тоже подбирались не болтливые, из технических секретарш, комсомольских работников, буфетчиц, стенографисток-машинисток.

Григорий Иванович понимал, что если Вадим останется на турбазе, то это хозяевам не очень-то понравится, опять же лишний глаз… А в хорошем загуле всякое бывает! Кому приятно, чтобы тебя увидели в непотребном виде?.. В любом случае до осени внук поживет с ним, скажет, что приехал на каникулы, а дальше видно будет… Не век же сидеть ему, старику, на турбазе «Саша»? Правда, до приезда Вадима он полагал, что можно тут и закончить свой век. Жить вдали от шума городского ему нравилось. Пока крепок и проворен, на охоте его будут держать, а захворает, ослабеет, другого, помоложе найдут…

— Дедушка, вернутся папа и мама? — спросил Вадим.

Они пили чай в домике Добромыслова, хотя у завтурбазой и была комната в главном корпусе, Григорий Иванович предпочитал жить в бревенчатом домике лесника. Кухня с русской печкой и квадратная комната с тремя окнами. Здесь нашлось место и Вадиму. Дед притащил из кладовки узкую железную кровать, матрас, постельные принадлежности. Выстиранное белье, продукты, в общем, все необходимое привозил Василий из райцентра, так что Григорию Ивановичу не так уж часто приходилось туда ездить на велосипеде. Хлеб и кое-какие продукты он покупал в крошечном сельмаге, что в трех километрах от турбазы. Деревня называлась Зайцы. В ней было всего тридцать дворов.

— Тут приезжает один… из Пскова, я попробую узнать у него, — помолчав, ответил дед. Он пил чай из большой белой кружки, перед ним стояла банка с черносмородиновым вареньем и плоская деревянная тарелка с хлебом и нарезанной вареной колбасой. — Он неплохой человек, хотя и начальник милиции. Не заносится. Помог сюда определиться. Думаю, знает, что никакой я не шпион и отбухал в лагерях зазря.

— Я в школу не пойду, — сказал Вадим — Учителя врут и красный галстук я больше никогда не надену.

— Что же ты будешь делать? — дед поставил кружку на деревянный незастланный клеенкой стол и посмотрел на мальчика. Брови у него густые, темные, а глаза грустные. Лоб прорезали глубокие морщины.

— Тебе помогать.

— Значит, охотником?

— Нет, птиц и зверюшек я убивать не буду, — понурился Вадим, — Вот разве рыбачить… Научусь еду готовить, убирать в домиках, баню топить.

Нос у мальчишки облупился. Темно-русая челка отросла и налезает на выгоревшие брови.

— Не место тебе здесь, сынок, — вздохнул Григорий Иванович, а где его место, он и сам не знал. В школу мальчишку, конечно, нужно определить, есть теперь школы-интернаты. Там учатся и живут. Какая ни есть школа, а учиться нужно. Учителя врут… Не учителя виноваты, а вся система воспитания детей. В городе было бы получше, но в город мальчишке путь заказан… Энкавэдэшники подберут его и определят куда-нибудь в специальный детдом. И сколько егерь не ломал голову, ничего толкового не смог придумать. Близких людей почти не осталось, да и не каждый примет в семью сына врагов народа. Ладно, Андрея Белосельского забрали, он горячий, не сдержанный на язык, но дочь Марию-то с какой стати? Она работала в Пушкинском доме, занималась литературой, казалось бы, далека от всякой политики… Впрочем, это не имело никакого значения, повод могли найти любой, придумать. Значит, чем-то не угодили властям Белосельские, вот их и убрали. Люди за одно неосторожное слово, анекдот сидели по десять лет, за горсть зерна…

— А где мне место? — вскинул на деда свои большие серые глаза с зеленым ободком мальчик. И в них была взрослая, неизбывная тоска. Может, лучше было бы умереть? И он рассказал про то, как с лебедки сорвался контейнер с кирпичом и чуть не убил его… Но какая-то непостижимая сила оттолкнула его от опасного места.

— Бог тебя спас, сынок, — помолчав, произнес дед. — Значит, ты угоден Богу.

— Бог? — наморщил лоб мальчик. — Да нет, скорее, инстинкт самосохранения.

— Но ты же не видел как оборвался трос?

— Не видел…

— То-то и оно! — сказал Григорий Иванович и повернул бородатое лицо к небольшой иконе в углу, перекрестился.

— Я даже креститься не умею…

— Как-нибудь сходим в церквушку, — сказал дед. — Хорошая деревянная часовенка, много икон и люди туда приходят хорошие.

— Ты тоже веришь в Бога?

— Если бы я не верил в Него, то сложил бы свою голову на Колыме, — торжественно произнес старик.

Он поднес кружку к губам, отхлебнул и откусил от бутерброда. Зубы у него с желтизной и редкие — болел в лагере цингой — прятались в бороде и усах, на лоб налезали седоватые пряди волос, видно, дед сам себя спереди с висков подстригает ножницами. Сзади не достать, и волосы, закрывая уши, спускаются на воротник серой рубахи. Нос у деда широкий и прямой с крошечными дырочками, будто их натыкали иголкой.

— Как говорится, утро вечера мудренее, — встал он из-за стола. — Пошли на озеро, сети поставим…

— Я не умею.

— Велика наука! Будешь грести… На лодке-то катался?

— С папой… давно.

— У нас тут днем жарко, а ночью хоть на печку полезай, — сказал Григорий Иванович, — Надень резиновые сапоги, а чтобы не свалились, намотай портянки. Поеду на днях в райцентр, куплю тебе подходящую одежонку и обувь.

— У меня деньги в Острове украли, — вздохнул Вадим — Много…

— Ну и народ пошел! — покачал головой дед. — С нищего последнюю рубашку снимут!

Выйдя из дома и увидев, как розово вспыхивают зеленые сосновые иголки, а озеро будто разбавили суриком, Вадим впервые за эти трагические дни почувствовал некоторое облегчение. Прямо у берега, где к вбитым в землю железным трубам были привязаны цепями четыре крашеных лодки, плавали несколько коричневых уток. Они неторопливо отплыли к камышам. На сверкающей зеркальной воде остался волнистый след.

— Еще непуганые, — проводив их взглядом, заметил дед. — Я тут не разрешаю палить, так вот понимают и не боятся.

Одна лодка с веслами не была замкнута. Дед принес из сарая мешок с сетями, кусок брезента. На корме темнели две железяки, по-видимому, якоря, поблескивала набравшаяся вода. Вадим взял алюминиевый ковш и стал вычерпывать.

— Ладно, Вадик, все образуется, — сказал Григорий Иванович, сталкивая лодку в воду — Живы будем, не помрем!

— А папа и мама? — печально посмотрел на него мальчик.

— Все в руках Божьих, — налегая на весла, глухо уронил Добромыслов.