Вадим лежал на диван-кровати и в мрачном настроении смотрел на экран телевизора. Был Первомай и по разукрашенной Дворцовой площади с гигантскими портретами Маркса и Ленина, обвитыми красными лентами, двигались с флагами, лозунгами, транспарантами и многочисленными портретами членов Политбюро трудовые коллективы города. Гремели марши, с трибуны, приткнувшейся к бело-зеленой стене дворца, мордастый агитатор в светлом костюме с красным галстуком, широко разевая большой рот, зычно выкрикивал: «Наш коммунистический привет славным труженикам Кировского завода-а-а! Ура-а-а, товарищи!». Секунда тишины и раскатистое: «У-у-ра-а-а! У-у-ра-а-а!». Бросив подобострастный взгляд на руководителей города и области, стоявших на обтянутой кумачом трибуне, штатный агитатор с громовым голосом снова завопил: «Да здравствует наша мудрая коммунистическая партия Советского Союза и ее верный сын-ленинец Леонид Ильич Брежнев, ура-а-а!». И львиный рык кликуши покорно подхватывает безликая толпа. Кинооператор останавливает камеру на огромном портрете бровастого самодовольного генсека с золотыми звездами Героя, камера перескакивает еще на несколько его портретов поменьше, которые несут на палках демонстранты. Несколько меньше задерживается на блинно-пухлых ликах других руководителей: Подгорного, Кириленко, Косыгина, очкастого Андропова, Гришина, Щербицкого, Кунаева, Рашидова, Алиева. Все как на подбор: отъевшиеся, самодовольные. Ни одного одухотворенного, интеллигентного лица — парад тупости и серости! Неужели этого не видят люди? Вон как истово разевают рты-дырки и самозабвенно вопят: «Ур-я-я-я!». Изредка мелькают в колоннах и суровые, недовольные лица ленинградцев, но камера старается на них не задерживаться… И вдруг Вадима словно в бок толкнули, он вскочил с дивана и стал пристально всматриваться в медленно проплывающие на серебристом цветном экране лица стоявших на трибуне. Первый секретарь обкома, председатель горисполкома, секретари обкома и горкома, профсоюзный, в кепочке блином, босс, звездные генералы, адмиралы и среди них грузноватый с сияющей лысиной и завивающимися колечками кустиками волос у ушей Борис Львович Горобец — бывший начальник отдела псковского УМВД. Он был в гражданском костюме при галстуке, как и все руководители, на толстых губах его играла лучезарная улыбка. Он поднимал правую руку и небрежно помахивал проходившим мимо демонстрантам, как это делали и другие на трибуне. И по его начальственному виду, осанке было ясно, что он тут, на возвышении, не случайный человек, приглашенный гостем в честь Первомая, а один из хозяев. Вот он повернул большую голову к одному из секретарей обкома в шляпе и что-то сказал, тот покивал и улыбнулся… Каким же ветром завсегдатая турбазы «Саша» занесло на эту почетную трибуну в славный город Петра?..

«Партия — ум, честь и совесть нашего народа-а! — грохотал в микрофон горлан с железной глоткой, — Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза, у-ра-а-а!».

Ему противно было смотреть на лоснящиеся лица писателей и поэтов, вещающих на Красной и Дворцовой площадях здравицы в честь советской власти, партии, ее «гениальных» вождей. Особенно его раздражал один детский писатель с умильным выражением на широком лице, с прилизанными черными волосами, который на каждом праздненстве талдычил, что самые богатые люди в СССР — это наши дети, партия предоставила в их распоряжение дворцы, особняки, Артек…

Этот писатель был литературным начальником и заполонил своими бездарными книгами все библиотеки страны…

Раздражали его поэты, сочиняющие к каждому празднику глупые стихи и с пафосом читающие их на площадях. Эти холуи правящей клики были увешаны орденами-медалями, вырвали для себя все премии, вплоть до Ленинской. Они жали руки репортерам и телевизионщикам, как старым знакомым, а те и обслуживали лишь лауреатов, Героев Соцтруда. Таковыми были все секретари Союзов. Там и не пахло талантом, но любая их строка подхалимской критикой выдавалась как шедевр.

Захотят ли эти люди что-либо изменить в стране? Никогда! Советская власть, партия из них, серых, бездарных, сделала «классиков», их имена гремят по радиотелевидению, почти каждый день появляются в газетах-журналах. Да они глотку перегрызут тем, кто поднимет на них руку… Какую руку — даже голос!

Славя маразматика-генсека, в узком кругу знакомых они рассказывают о нем анекдоты, хихикают по поводу наград и званий, которые он загребает обеими руками. И хоть бы один из них сам отказался от очередной премии или незаслуженного ордена. Куда там!

Вадим выключил телевизор, он совсем недавно приобрел цветной, его всегда раздражало это умело организованное парткомитетами безумие, он отлично знал, как давили секретари первичных ячеек на коллективы, чтобы все как один пришли под кумачевые знамена демонстраций, грозили, что на месте будут по списку проверять, кто уклонялся от своего гражданского долга. Вадима не раз отчитывали в редакции и музее, что он не ходит на праздничные шествия, но он беспартийный, что с него возьмешь? Да и времена сейчас другие, за это не посадят. Глупым и бессмысленным казалось ему идти строем в густой толпе, держать над головой флаг или портрет тупорылого вождя. Он вообще не любил толпы, сидело в нем какое-то инстинктивное неприятие этого бездумного стадного шествия под знаменами по чьей-то железной воле… В прошлом году, когда к нему привязался директор музея, чтобы он обязательно присутствовал в колонне работников культуры, Вадим сказал ему: «Я приду с простреленным черепом на древке Красного Знамени. Это будет символ нашей социалистической эпохи! Мы ведь по трупам невинных людей шагаем к светлому будущему…». Директор в панике шарахнулся от него и больше не настаивал, чтобы Белосельский был к восьми утра у музея. Кстати, заявление об уходе он подписал явно с облегчением. Директор музея пришел из райкома партии и призывал своих работников, главным образом, создавать в залах наглядные стенды, свидетельствующие о славных завоеваниях социалистического строя в нашей стране, а Вадим уезжал на раскопки в дальние районы и привозил оттуда черепки, старинные орудия труда и проржавевшие насквозь винтовки образца прошлого века.

Расхаживая по комнате, Вадим никак не мог выбросить из головы Горобца. Последний раз он видел его, когда еще мальчишкой жил с дедом на турбазе в Пушкинских Горах. Он бы никогда и не вспомнил о бывшем эмвэдэшнике, если бы не запавший ему в душу рассказ Григория Ивановича. Оказывается, он и Горобец давние знакомцы…

Вот что рассказал незадолго до смерти дед:

«Борька Горобец в семнадцатом был еще девятилетним пацаненком, а вот батька его — Лев Горобец — уже тогда был известной личностью в Пскове. Родом из-под Порхова, он перед революцией перебрался из деревни в губернский город. От призыва в армию в первую мировую как-то сумел открутиться, справку получил от доктора, что чахоточный, тогда любую справку можно было за деньги купить. Впрочем, как и сейчас. Я два года отвоевал в армии Брусилова, лично Великий князь Николай Николаевич Романов повесил мне на грудь второго Георгия. Вернулся я сразу после большевистского переворота… Вот пишут и говорят, мол, Великая Октябрьская революция! Никакой революции не было, была лишь февральская, когда царь от престола отрекся, а большевики воспользовались всеобщей сумятицей и нагло захватили власть, пока либералы, разинув рты, орали на митингах: „Свобода, равенство, братство!“. И другие партии проморгали, а Ленин со своей хитроумной компанией по чужим спинам-то и пробрался к царскому трону! И сразу начался красный террор, казни, концлагеря. Чтобы ты знал: первый в мире концлагерь придумали Ленин с Дзержинским, а позже Троцкий хотел весь народ загнать в концлагеря, где бы люди под охраной работали. Особенно Ильич почему-то попов не любил, науськивал своих чекистов, чтобы они пачками расстреливали священнослужителей, а церковные, веками накопленные богатства раз грабли вал и… И голодранец Левка Горобец быстренько смекнул, с кем ему больше по пути, он ведь смолоду был вором и жуликом. За конокрадство мужики его чуть не кончили батогами в пятнадцатом, чудом выжил. На всю жизнь у него остался длинный шрам от шкворня, потом хитрый Левка утверждал, что „заработал“ боевую рану на фронте, когда давил и рубил саблей белогвардейцев в буденновской армии. А сам и сабли-то сроду в руках не держал. Его ручонки были для другого дела приспособлены… Сразу после переворота Левка, как чистый люмпен-пролетарий и горячо сочувствующий большевикам, перебрался из своей лачуги в господский дом и не в чей-нибудь, а в наш, Добромысловский. А стоял наш каменный особняк в три этажа на Тверской улице, неподалеку от церкви. Была у нас усадьба на реке Великой, в десяти верстах от Пскова. Вот тогда я и познакомился поближе с Левкой Горобцом! Ты, конечно, не читал Михаила Афанасьевича Булгакова, „Собачье сердце“? Да откуда? В России эту повесть не издавали, она гуляет в списках, здесь Булгакова и знают лишь по роману „Белая Гвардия“ и пьесе „Дни Турбиных“, а он много чего интересного написал про советскую действительность… Так вот, в „Собачьем сердце“ есть такой Швондер, ну вылитый Левка Горобец! Он облачился в кожаную комиссарскую тужурку, повесил на ремне маузер в деревянной кобуре и так разгуливал по городу со своим шрамом на бандитской роже через всю щеку. Он стал сильно нас притеснять, в восемнадцатом окончательно выжил из собственного дома, а сам, сволочь, занял пять комнат на втором этаже. На первом — открыли булочную. К тому времени жулик и вор Левка уже пролез в ЧК, ездил по городу в легковушке с охраной. Сколько он невинных душ загубил! Сейчас пишут, что при Сталине Берия творил беззакония и все такое, а при Ленине Дзержинский и Менжинский делали то же самое: кто как не большевики привлекали в ЧК таких выродков, как Левка Горобец? Выбросил нас из собственного дома, построенного на отцовские деньги, сам с семьей поселился там со всеми удобствами, нашу мебель, ковры, бронзу — все перетащил к себе, а мне еще кулаком в нос тыкал и орал, что если буду возникать и жаловаться, то самолично расстреляет в подвале на Тверской… Да и кому жаловаться-то? Кругом у новой власти были такие подручные, как Левка. Она на таких и опиралась.

Видно, он решил, что ему будет спокойнее, если меня турнет из города, вызвал в ЧК и показал бумагу, в которой было написано, чтобы я в 24 часа покинул Псков. Так и начались мои странствия по разоренный такими же жуликами, как Левка Горобец, стране. Спасибо, что не убил, тогда это можно было ему сделать запросто: чекисты наводили страх на всех, под видом разыскания контрреволюционеров врывались ночью в богатые дома и хватали там все, что им нравилось, пытали в застенках людей, вызнавая, где спрятано серебро-золото.

Представляешь себе, сами ничего не наживали, не было к этому способностей, да и работать от зари до зари не хотелось, а тут вдруг новая власть дала такую возможность: все десятилетиями нажитое честными людьми добро бери даром! Был даже такой лозунг: „Мир хижинам — война дворцам!“. И еще один: „Грабь награбленное!“. Вот и грабили все, кто почувствовал свою силу. Ты думаешь, случайно эмигрировали за границу лучшие умы России? Бунин, Куприн, Мережковский — это я назвал только писателей, а сколько других светлых голов уехало? А Федор Шаляпин, Рахманинов? Всех не перечесть. Даже популярный писатель Горький не очень-то торопился в совдеповскую Россию, наслаждаясь жизнью на Капри. Еле-еле его оттуда выкарабкали, наобещав золотые горы. Выделили ему целый дворец Рябушинского в Москве. Пролетарский писатель, „буревестник“, любил красиво пожить, вкусно поесть-выпить, да и женского полу не чуждался…

Я вернулся из Перми, как только мне знакомые написали, что Левку Горобца ночью подкараулили у нашего дома и ухлопали из обреза. Всю башку разнесло. Столько гадостей натворил в Пскове и его окрестностях, что народное терпение лопнуло и его пришили, как бешеную собаку. К тому времени подрос и его сынишка Борька. Папаша определил его в Ленинграде в какой-то красный институт, там он не зацепился и вскоре вернулся в Псков. До войны я ничего о нем не слыхал) а в сорок шестом услышал: пошел Боря по батькиным стопам, стал сначала небольшим милицейским начальником. Меня в сорок девятом выпустили из лагерей, хотел обосноваться в Пскове, но Борис Львович — он уже не жил в нашем доме и к тому времени стал начальником повыше — определил меня на турбазу. Зла на меня, видно, не держал и не был таким мерзавцем, как батька. И я ему благодарен, вряд ли в Пскове дали бы мне в те годы спокойно жить. Дракон-то еще был жив… Думаю, что и Борис немало людей посадил, такая уж у них работа, по арестам-то планы тоже нужно выполнять и перевыполнять… Но меня не трогал, правда, однажды завел разговор, что надо бы мне попристальнее приглядывать за приезжающими на турбазу начальничками, записывать фамилии их „мамзелей“ и сообщать ему, Горобцу. Я наотрез отказался. И в лагере ко мне с этим лезли, там выстоял, здесь и подавно в „стукачи“ не пошел. Я их сам терпеть не мог: за похлебку и кусок хлеба кого хочешь заложат… Он покачал головой и изрек: „Эх, Григорий Иванович, не дает тебе жить по-советски дворянская голубая кровь! Да Бог с тобой, живи как знаешь“. Больше не приставал… А вообще, еще раз хочу сказать: Борис не такой злодей, как был его батька-вор и конокрад Левка. Тот грабил „награбленное“, а Борису не нужно было грабить, кстати, уже все разграбили, ему советская власть сама все дала: лучшие квартиры, лучшая жратва, Лучшие санатории, лучшая заграничная одежда и товары, а что еще таким людям, которые из грязи в князи, надо? Вот и катаются себе как сыр в масле…».

В словах Григория Ивановича не было злости, возмущения, жизнь его научила терпеть и смиряться, как и весь русский народ, он был благодарен и за то, что его не трогали, ведь при этом режиме неугодным властям людям не нужно было иметь какую-нибудь вину — их могли просто так забрать и снова упечь в лагеря на долгие годы, а то и расстрелять. Да и выжить-то в лагерях с уголовниками не так-то просто было. Когда урки убивали «политических», администрация тюрем и лагерей закрывала на это глаза, а случалось, и сама подсказывала, кого нужно поскорее зарезать. В советских лагерях жизнь заключенного не ценилась ни в копейку.

И вот Борис Львович в праздничном костюме красуется на трибуне, внушительно стоит рядом с высшим руководством города, с его хозяевами. И вместе с ними кивками головы и движением руки приветствует народ. Кто он? В милиции крупная шишка? Или в партийном аппарате? Значит, после разоблачения Берии его не тронули? Дед говорил, что Горобец в середине шестидесятых годов куда-то исчез из Пскова. Вроде бы с той самой молодой «мамзелью», с которой приезжал на турбазу, а жена еще раньше уехала к родителям в Москву. И неясно: разведены они или нет… Нет-нет — Вадиму встречались в магазинах книги московского писателя Семена Бровмана, их быстро разбирали: охотник-литератор писал один за другим детективы про милицию. Ловкий, умный майор уверенно раскрывал самые запутанные преступления и вообще, если верить Бровману, то в милиции служат самые честные, мужественные люди. Они даже в бандитов и убийц не стреляют, а стараются, рискуя собственной жизнью, захватить их живыми, а на допросах ведут себя с ними как строгие, но заботливые отцы со своими непутевыми детишками… После прочтения нескольких таких, сильно разбавленных сиропом повестей, Вадим перестал читать Бровмана. Он хорошо помнит, как тот трясся от страха, что его посадят в тюрьму за убийство на охоте заведующего базой Синельникова, и милицейские начальники утешали его, мол, ничего тебе не будет, мы позаботимся… Очевидно, и позаботились, в благодарность за что и льет на их мельницу сладкий сироп литератор, изображая милиционеров этакими ангелочками, правда, без крыльев. Видел Вадим Бровмана и на экране телевидения, он давал пространное интервью. Видно, тоже попал в любимчики салона Галины Брежневой, где бывали некоторые именитые поэты, музыканты, певцы, спортсмены, космонавты… Только что стал Семен лауреатом Госпремии, а там «чужим» не дают…

Круглое лицо было в колючей ежиной бороде, короткие волосы так же топорщились на круглой голове. Раздобрел Бровман, округлился живот, замшевый пиджак распирали жирные плечи. Говорил в эфир напористо, самоуверенно, похвастался, что сейчас работает с именитым режиссером над экранизацией своей последней детективной повести, мол, будет много серий…

Последние годы литературные начальники, потеряв стыд и совесть, экранизировали свои скучные, серые романы. Худо-бедно режиссеры вытаскивали эту серятину и люди неделями смотрели по телевидению семи-одиннадцатисерийные телефильмы. Даже появилось ходовое словечко «телесериалы».

В Великополе было громкое дело: раскрыли целую группу взяточников из ОБХСС, покрывали торговых преступников за мзду и работники городского управления милиции. Впрочем, дело вскоре свернули, когда клубок стал распутываться, то ниточки потянулись и в горком КПСС, и в горисполком, и в другие организации… Это им распределялись лучшие дефицитные товары и продукты. А населению — что похуже. Нашли несколько «стрелочников» рангом пониже, уволили из органов, кого-то из торговли посадили. «Великопольский рабочий» поместил коротенький отчет, на этом все и закончилось.

Телефонный звонок заставил его вздрогнуть, встав с кресла, Вадим снял трубку. С ноги свалился тапок, он старался всунуть в него ступню. Лень было нагнуться.

— Родители приглашают на праздничный обед, — поприветствовав его, сообщила Вера Хитрова. — Пойдем? Мама всегда к праздникам наготовит всякой вкуснятины. И папа про тебя спрашивал…

Не хотелось выходить на шумную улицу, день выдался погожим и народ будет толпиться на тротуарах до праздничного салюта, а Вадим не любил многолюдья, да и сидеть за праздничным столом даже с такими приятными людьми, как Арсений Владимирович Хитров и Вера — жену его Лилию Петровну он не причислял к приятным людям, — что-то не хотелось. Опять будут уговаривать выпить, а ему это противно, потом долгие разговоры о политике в кабинете Хитрова…

— Вера, приезжай лучше ко мне? — предложил Вадим.

— У тебя ни выпить, ни закусить, — рассмеялась она. Смех у нее негромкий, журчащий, — А у меня сегодня праздничное настроение.

— Я не люблю праздники, — ответил он.

— Вадим, ты становишься мизантропом!

— Приятно разговаривать с образованной женщиной… — съязвил он.

— Ты еще спасибо скажешь, что я тебя вытащила из твоей конуры!

— Я тебя встречу у Московского вокзала? — уговаривал Вадим, — А когда разрешат движение по улицам, махнем за город? Машина у меня под окном, сели и поехали.

— Мама мне этого не простит, — возражала Вера, по в голосе ее слышалось колебание. — Давай, дорогой, сделаем так: я забегу на пару часов к родителям, а потом к тебе?

— Думаешь, отпустят? — Ему вдруг захотелось, чтобы она была рядом. Готов даже к Хитровым поехать, скажет — за рулем и привязываться с выпивкой не будут.

— Я сбегу, — пообещала Вера.

Договорились на три часа дня, Вадим сказал, что подъедет на Марата, где жили Хитровы, остановится у книжного магазина. Положив трубку, он возбужденно зашагал по комнате. Настроение сразу поднялось, Веру ему хотелось видеть. Она приняла деятельное участие в благоустройстве его квартиры, он даже не ожидал от нее такой прыти. Таскала его по комиссионкам, где сама выбирала недорогую старинную мебель. Вадим не возражал, лишь высказал опасение, что в этих дубовых и ореховых шкафах и креслах не было бы клопов и жучка-древоточца. Она успокоила, мол, есть сильные аэрозоли, убивающие всякую нечисть. Вера подобрала для кабинета — так она назвала меньшую из двух комнат, где поставили старинный письменный стол с зеленым сукном, расстелили на паркете старый красный ковер ручной работы. И заплатил он за него всего триста рублей. Вера утверждала, что это почти даром. Ковру с неясным незатейливым рисунком минимум сто лет и он еще столько же послужит, не меньше. Хотела, чтобы он приобрел пару картин, но тут он уперся: картины к мебели не подбирают и потом, современная живопись ему не нравится.

— Купи старинную, — невозмутимо заметила Вера. — В золоченых рамах. Очень будет уместно в твоем кабинете.

Он даже не стал говорить, что старинные полотна ему не по карману. У Хитровых было в гостиной несколько картин русских живописцев конца XIX века.

Вадим видел, что молодой женщине искренне хочется ему помочь, да и сами квартирные хлопоты доставляли ей удовольствие, наверное, все-таки в ней больше развита семейно-хозяйственная жилка, чем в нем. Какая бы не была Лилия Петровна, хозяйка она отличная. Этого у нее не отнимешь. После ухода Лины Вадиму не хотелось заниматься по дому. Если бы не Вера, он и сейчас спал бы в пустой комнате на раскладушке. Вера выяснила, что в квартире был телефон, но станция поспешила его отключить, чтобы установить кому-то другому, она побывала на приеме у начальника Некрасовского узла связи и добилась чтобы телефон снова поставили в квартире. Вадим не знал, что Вера попросила отца позвонить начальнику узла, вряд ли без этого у нее что-либо вышло. На получение телефона в Ленинграде — огромная очередь, желающие ждут по много лет. Повезло еще, что не успели этот номер отдать очереднику.

Как-то само собой получилось, что после ремонта квартиры, когда из мебели посредине комнаты стоял лишь один диван-кровать, Вера осталась у него на ночь, Она выметала мусор, штукатурку, старые хрупкие обои, а Вадим все это набивал в коробки, мусорное ведро и выносил в мусорный бак. Подоткнув повыше юбку, Вера взялась мыть паркетные полы. Он не мог оторвать взгляда от ее полных обнаженных ног — Вера сняла чулки и туфли, чтобы не забрызгать грязной водой — круглого обтянутого юбкой зада. Тяжелые груди колыхались под тонкой блузкой с овальным вырезом, желтые волосы рассыпались по плечам. Вадим вспомнил, что в детстве ему казалось, что у Веры большие треугольные уши, однако сейчас ничего подобного не заметил: уши были нормальными, розовыми, с жемчужными сережками, а щеки нежными, гладкими. О таких женщинах, как Вера Хитрова говорят: девка — кровь с молоком! И когда она, двигаясь с тряпкой и эмалированным тазом, почти уперлась в него, Вадим повернул ее к себе и, отведя ладонью от разгоряченного лица желтые пряди, поцеловал. Руки ее опустились, тряпка шлепнулась в таз, обрызгав им ноги, голубые глаза медленно прикрылись. Он слышал, как стучит ее сердце, запал здорового женского тела кружил голову. Он поднял ее на руки и… поскользнувшись на мокром паркете, чуть не уронил. Она крепко обхватила его за шею, ее руки отпустили его лишь когда она стала помогать ему снять с себя юбку, блузку, шелковые трусики. Волнение было столь сильным, что он не нашел даже что сказать, она тоже молчала. Голая электрическая лампочка с потолка — тогда еще не купили люстру — освещала ее вдруг побледневшее лицо с ярко-красными губами, тело у нее было ослепительно белое, будто солнечный луч никогда не касался его, в глубокой ложбинке между грудями блеснул золотой крестик на цепочке.

— Он не удержался и спросил:

— Ты веришь в Бога?

— У нас у каждого есть свой Бог, которому мы верим, — уклончиво ответила она.

— Бог един… Не знаю, как мои родители, но дед верил в Бога. У него в углу висела икона в окладе — Божья матерь с младенцем — и горела по праздникам лампадка. Но как он молился, я ни разу не видел.

— Я за границей купила «Закон Божий»… Послушай, какие там прекрасные слова: «Все, что мы видим в мире, когда-нибудь началось, родилось, когда-нибудь и кончится, — умрет, разрушится. В этом мире все временно — все имеет свое начало и свой конец!

Когда-то не было ни неба, ни земли, ни времени, а был только один Бог, потому что Он начала не имеет. А не имея начала, Он и конца не имеет. Бог всегда был и всегда будет. Бог вне времени. Бог всегда есть».

— Я читал Библию, — сказал Вадим, — Великая книга. А большевики вместо книг тысячелетней мудрости подсунули нам насквозь фальшивый марксизм-ленинизм… Чего же удивляться, что в России народились поколения неверующих, не боящихся грешить, разрушать храмы, плевать на иконы и молиться лишь одному идолу — гнилой социалистической идее…

— Ты веришь в Бога, Вадим, — сказала Вера. — И тоже в своего…

— А Бог нас не осудит? — обнимая ее, пробормотал он.

— Бог сказал людям и всему живому на земле: «Плодитесь и размножайтесь…» — целуя его, прошептала она.

К досаде Вадима, все произошло так суетливо и быстро, что Вера наверняка не смогла получить удовольствие, хотя и вида не подала: целовала его, гладила тонкими чуткими пальцами по груди, спине, а он отрешенно лежал рядом и, глядя в белоснежный, только что побеленный потолок, думал, что Лина была бы недовольна им… В своих любовных отношениях с женщинами он пришел к мысли, что только тогда получаешь полное чувственное удовлетворение, когда перед этим доставишь его женщине. И поэтому изо всех сил сдерживал себя, а тут не смог… На глазах угловатая тонконогая девчонка Лина Москвина становилась опытной любовницей: и если поначалу он учил ее любовным играм, то позже Лина наставляла его, если так можно сказать, приспосабливала его для себя. Ее чувственность пробуждалась постепенно, и лишь когда они получили квартиру и стали жить вместе, Лина по-настоящему раскрылась как женщина. В ней пробудилась страсть и на первых порах она изматывала Вадима в постели. Иногда в самый неподходящий момент она начинала приставать, отвлекать от какого-то дела. Лишь в последние годы они достигли полной гармонии. Вадим ей ни разу не изменил, и сейчас уверен, что до встречи с Томом Блондином и Лина ему не изменяла. Они доставляли друг другу такое наслаждение, что, казалось, лучше и глубже оно уже и быть не может. Если вечером предстояло им быть вместе, то уже в течение всего дня исподволь нарастало желание, каждое прикосновение друг к другу возбуждало, иногда Вадим не выдерживал и в обед — обедали они дома — пытался поторопить событие, но Лина мягко отстраняла, смеясь, говорила, что до вечера не умрет, а ей хочется именно вечером лечь с ним в постель, оставить на низкой тумбочке ночник и не торопясь наслаждаться любовью, а сейчас еще день, им нужно на работу… И действительно, вторая половина дня в предвкушении вечера проходила в некоей приподнятости, в ожидании приятного… А тут все нахлынуло внезапно, разве можно с такими соблазнительными белыми ногами и круглым задом и в такой позе крутиться перед самым носом мужчины, который уже давно не имел женщину?..

Будто прочитав его тайные мысли, Вера провела пальцами по его мускулистой выпуклой груди и сказала:

— О ней думаешь, о своей Аэлите?

— Стараюсь не думать, — честно признался он.

— Помнишь, мы с тобой были совсем маленькими, я с родителями пришла к вам в гости, — стала рассказывать Вера. — Взрослые сидели за столом, был Новый год, по-моему, пятьдесят второй. Да, перед смертью Сталина… Твой отец сказал: «Арсений, давай поженим Веру и Вадима?». Я понимаю, это была застольная шутка, но я почему-то приняла все всерьез… Сколько лет-то мне было тогда? Восемь? Наверное, до третьего класса я считала тебя своим женихом…

— Я не помню, Синица, — улыбнулся Вадим, — Но ты мне нравилась. Там, на турбазе, я тебя часто вспоминал.

— Даже не написал, — упрекнула она.

— Не забывай, я ведь убежал, — сказал он, — Дедушка запретил мне писать в Ленинград. Сказал, что у них свои люди и на почте.

— А хотелось? — скосила она светло-голубой глаз на него. Коричневая родинка на щеке казалось передвинулась к носу.

— Не помню, — сказал Вадим. — Я и сейчас не большой любитель писать. Мы с дедушкой много лет ни от кого не получали писем.

— Да, все забываю тебе принести альбом с фотографиями, — вспомнила она. — Ты меня попросил сходить на Лиговку и забрать фотографии… Там жили другие люди, а вещи ваши… Толстая женщина поворчала, мол, шляются тут всякие, но альбом отдала…

— Огромное тебе спасибо, — обрадовался он, — У меня ведь ничего от них… не осталось.

— Завтра же принесу, — пообещала она, — Я хотела тебе переслать в Великополь, но папа сказал, что ты скоро сам приедешь… Мне было жутко интересно снова увидеть тебя! Взрослым.

— И какое же первое впечатление?

— Высокий, сильный и… далекий, чужой.

— Между нами полжизни пролегло… — погрустнев, сказал он.

— Две жизни… — эхом откликнулась она.

— А за фотографии спасибо! — сказал он, — Надо же, сохранились.

— Мама хотела сжечь, но я спрятала в папином кабинете. За книгами на самой нижней полке.

— Я готов сейчас поехать к тебе за фотографиями, — вырвалось у него.

— Я часто думала о тебе… — не слыша его, продолжала она, — И когда отец сказал, что ты живешь с дедом, где-то рядом с Пушкинскими Горами, я даже хотела поехать к тебе и привезти альбом. Я от отца узнала, что твоих родителей реабилитировали и ты можешь снова вернуться в Ленинград. Он столько писал в Москву, ходил в Большой дом…

— Благодаря твоему отцу я здесь, — сказал Вадим.

— Я очень рада! — она повернулась к нему и поцеловала. Пышная голова ее склонилась к плечу, глаза полузакрылись, и он подумал, что сейчас есть в ней что-то птичье. Крупные голубые глаза женщины заволокла, будто небо облаками, легкая дымка, на большой груди синела тонкая разветвленная жилка, она будто ручеек брала свое начало от коричневого соска-родника и, светлея, убегала к шее. У Веры большие глаза и немного напоминают глаза Аэлиты, но меньше. Таких больших глаз, как у Лины, Вадим больше ни у кого не встречал, разве что у оленух в телепередачах «В мире животных». Тоска по Лине отступала, горячее белое тело Веры возбуждало его своей готовностью к ласкам, ее длинные пальцы безошибочно находили самые чувствительные точки, поцелуи были страстными, на вид мягкие губы становились упругими, на щеках выступали розовые пятна, короткие темные ресницы трепетали.

— Не торопись, пожалуйста, — шепнула она, отстранившись от него и откинувшись назад. — Ну, иди, дорогой… Поцелуй меня сюда… О-о, а теперь сюда… — ее палец с «кровавым» ногтем прыгал с груди на шею, коснулся мочки розового уха.

На этот раз у них получилось гораздо лучше. Вера стала удивительно красивой, когда протяжный глубинный стоп полного удовлетворения вырвался из ее сжатых вспухших губ. Придя в себя, она, обрушив ему на лицо светлые волосы, благодарно поцеловала и вздохнула:

— Господи, мне так хорошо никогда не было…

Женщины часто говорят приятные слова мужчинам, но Вадим и сам почувствовал, что ей действительно было очень хорошо. Есть моменты в любви, когда даже самая коварная и опытная женщина не способна слукавить. Ему тоже было хорошо, но было и такое мгновение, когда страсть затмила разум и перед глазами вдруг возникло глазастое, улыбающееся, с прикушенными губами лицо Аэлиты, он даже зажмурился, чтобы сладостное видение не исчезло… В эту секунду, сжимая в объятиях Веру, он любил Лину.

— Я боюсь влюбиться в тебя, Вадим, — немного позже сказала Вера — Мне это вряд ли принесет счастье.

— Не будем загадывать, — расслабленно произнес он, — Только Бог знает, что у нас впереди.

— Ты говоришь избитые истины… — улыбнулась она, — Не забывай, кроме Бога существует и Дьявол.

— Ты веришь в Дьявола?

— Нечистая сила больше себя проявляет в нашей жизни, чем Божественная.

— А вот то, что мы… с тобой? Чье это проявление силы?

— Вадим, что ты несешь! — возмутилась Вера и даже отвернулась от него.

— Наверное, после того, что у нас сейчас было, я и впрямь поглупел, а дьявол как раз и овладевает человеком, когда тот теряет веру, волю… — рассмеялся Вадим, — Но мне тоже очень хорошо и спокойно с тобой, Вера. И это истинная правда. И я верю в то, во что веришь ты.

— Я знаю, ты не умеешь врать, — сказала она, — Мы ведь с тобой были с детств